Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На вкус моя родинка солёная или никакая.
Родинка напоминает мне и о хорошем. О тутовнике, ежевике, сливе и тёрне. О том, как на нашем юге можно объесться, просто гуляя по улицам. Моя родина жаркая, влажная, съедобная. Её сок течёт по подбородку и склеивает пальцы, её травы хлещут лодыжки и колют пятки, проникают в кожу, уши, под ногти. Кусты переплетаются и дёргают друг друга за ветки девять месяцев в году. Моя родина не замерзает и редко покрывается снегом, он задерживается только на горных макушках зимой. Их видно с любой улицы нашего посёлка.
Я бы хотела, чтобы и родинка была съедобной. Чтобы она не только колола меня, но и питала. Чтобы я заталкивала в рот губы – и вдруг становилась сытой. Тогда мне не пришлось бы всё время экономить и худеть.
Иногда я мечтаю, чтобы всё на свете было полезным, каждый предмет.
В общежитии мне или совсем не хочется есть, или хочется съесть сразу всё, что найдётся. Я ем без удовольствия, через силу или, наоборот, чтобы забросать чем-нибудь внутреннюю воронку. Когда моя маленькая пустотка оказалась здесь, она быстро спелась с огромной общежитской пустотой. Они всё время переговариваются. И когда моя пустотка набирается сил, я запихиваю в себя что угодно, только чтобы она замолчала.
Если я закрою глаза и представлю еду, то мои любимые печёная картошка, свиной шашлык, балкарские хычины, аджапсандали и разнообразные овощи будут стоять где угодно: дома на столе, в холодильнике или на ресторанной клеёнке, – но только не в общежитии. Еда здесь не еда.
Есть ситуации, в которых родинка точно не почувствуется. Например, в стоматологическом кресле, когда врач с ассистентом видят из всей меня только зуб и вертят моей же головой как хотят. Ещё, конечно, в гинекологическом кабинете, особенно если внутри меня находится что-то, во что доктору надо всмотреться. И в любой другой ситуации, когда моему телу оставляют какую-то одну функцию.
И поэтому, когда я занимаюсь сексом, моя родинка тоже исчезает. Я делаю это часто и с разными партнёрами. Но совсем не из-за родинки. И не из-за неё имена парней в моей голове никак не прилепляются к их же лицам и всё время перетасовываются. Не поэтому мне плевать на то, чем эти парни интересуются, где работают и на кого учатся. Парни-инструменты, плиточки и кирпичики, которых я укладываю слоями, чтобы вскарабкаться и встать сверху.
Вообще-то во всём виновата Вера.
Я никогда не стараюсь во время секса. Быть красивой или страстной, запомниться. Я не хочу специально радовать кого-то сексом, я и сама не рада, просто секс и секс, то, что я делаю, потому что делаю.
Моя сестра Бэлла давно сказала мне, ещё тринадцатилетней, что секс – это как летние каникулы: ты ждёшь от них приключений, любви и радости, а потом на всё лето застреваешь у бабушки и топчешься в курином говне. Наверное, это была единственная умная мысль, которую высказала Бэлла за всю нашу сестринскую жизнь, мы тогда даже не поругались.
И всё равно, забираясь в кровать к парню, я переживаю из-за своих складок, вылезающих во время секса. Телесных, тугих, наживотных и внутрибедренных. Перед тем как предложить секс, я сильно втягиваю пузо.
Ночи в Москве никогда не бывают чёрными. Первый месяц я думала, что наблюдаю проржавение неба: это такое астрономическое явление вроде северного сияния, только безрадостное. Оказалось, небо здесь всегда такое.
В октябре мы с Верой сидели на подоконнике и смотрели в коррозийную тьму, она предложила сделать парные татуировки. Маленькие, чтобы не спалиться перед родителями, но красивые и напоминающие нам друг о друге. Наши инициалы или ту завитушку с факультетской колонны, сказала Вера, а я промолчала, потому что это была одна из тех идей, про которую Вера тут же забудет, если ей не напоминать.
Но в конце засыпанного реагентами декабря, когда ледяной ветер расшатывал оконные рамы и загонял вглубь общежития подмерзающих тараканов, я жалела, что не пустила под кожу чернила. Потому что, когда в меня вдавилось новое тело – костлявое, чужое и холодное, – я думала, как бы отвлечься, как бы не думать о сексе, который со мной происходит.
Может быть, если бы на мне отпечатался маленький рисунок, я могла бы смотреть в него и оживлять его в голове, размышлять о Вере и нашей дружбе, о том, что будет, когда мы станем старше, обо всех наших планах.
Я здесь одна уже неделю. Иногда вижу охранников, но не заговариваю с ними. Это охранники сосущей пустоты, моей печали, моей тоски. Я смотрю на себя в зеркало.
Вижу кудряшку, ключицу, коричневую радужку. Обхожу взглядом родинку. Втягиваю в рот губы и распускаю их. Получается звук. Мне невыносимо смотреть на себя больше. Внутренняя пустотка снова тянется к огромной общежитской пустоте. Кажется, я одна здесь навсегда.
Елена Колина
Член шайки, или История одной любви
Уже происходило не со мной, память отдана Ляле
Ляля родилась в книжном шкафу … А вот как она попала в книжный шкаф, было неизвестно. Эта умеренно остроумная домашняя шутка была просто констатацией факта: Ляля как начала читать в три года, так и мела все, что попадётся под руку, хоть журнал “Мурзилка”, хоть собрание сочинений Гюго.
К десяти годам Ляля знала о человеческой натуре и об отношениях полов немало: она поглощала сведения о жизни целыми собраниями сочинений. Всё, на что толкает человека томление души и тела, было описано в прочитанных ею книгах – у Стендаля более поэтично и волнующе, чем у Бальзака, у Бальзака более увлекательно, чем у Мопассана, у Мопассана совсем не целомудренно … А ведь был ещё и Золя. Но откуда берутся дети, Ляля не знала. В самом общем смысле ей это было известно, как известно каждому ребёнку, хоть раз вышедшему во двор: дети берутся “от этого” … Но речь шла о детях вообще, других детях, не о Ляле, её родители “этим” заниматься не могли. Душа ведь отвергает всё, что ей не нравится.
Но всё это не помешало Ляле стать знатоком человеческой натуры. “Маркиза пожертвовала честью ради виконта” означало, что ради любви